Молодість Мазепи - Старицький Михайло
С каждым днем больному становилось все лучше и лучше. "Огневыця" его совсем прошла; он уже несколько раз открывал глаза, но казалось, не мог еще ничего сообразить. Сердце Гали готово было вырваться из груди от радости при каждом его движении, при каждом вздохе, при каждом проявлении пробуждающейся жизни. Наступило уже второе воскресение, после водворения Мазепы на диком хуторе.
Было ясное, летнее утро. Пообедавши рано, и баба, и работники улеглись по случаю праздничного дня спать, кто в клуне, кто в саду. В хате были только Сыч и Галина. Сыч сидел у окна с Евангелием в руках, разбирая с большим трудом по слогам крупные буквы. Галина молчала, прислушиваясь к непонятным для нее звукам. Вдруг в хате раздался чей-то слабый, неизвестный голос: "Где я?"
Сыч отложил книгу. Галина вздрогнула и занемела: этого голоса она еще не слыхала никогда, это был голос выздоравливающего.
— Где я? — повторил снова слабый, тихий голос. Сыч сделал знак Галине, чтоб она не трогалась с места, подошел тихо к больному и произнес, стараясь как можно больше смягчить свой голос:
— На хуторе, у добрых людей.
— Что со мною? — продолжал снова больной.
— Ты был болен, тебе надо лежать тихо, чтоб скорей поправиться.
— Как я попал сюда?
— Узнаешь, друже, потом, а теперь молчи, нельзя тебе говорить. Господь милосердный поправил тебя, вот заснешь, окрепнешь еще, тогда все расскажу.
— Хорошо, — произнес усталым голосом больной, — я засну. — Он закрыл глаза. Сыч хотел уже отойти в сторону, как вдруг веки больного снова поднялись.
— Я засну, старик, — произнес он с трудом, — только ты скажи мне одно, когда я лежал здесь, сидел ли у моего изголовья светлый ангел, или это мне пригрезилось во сне?
— Ха-ха-ха! — засмеялся Сыч. — Где нам, грешным, с ангелами знаться! Это, верно, внучка моя была... Галина! — окликнул он девчину, — поди-ка сюда.
Как ни ждала выздоровления больного Галина, но теперь какая-то непонятная робость охватила ее. Опустивши глаза, несмело подошла она к Сычу и с замиранием сердца подняла глаза на больного.
По лицу Мазепы разлилась слабая краска.
— Ангел, ангел Божий! — вскрикнул он с восторгом, протягивая к ней руки, но здесь силы оставили его, глаза его закрылись, а голова в изнеможении упала на подушки.
Обморок больного испугал было Галину; ей показалось, что с ним начинается снова страшный припадок, но дед успокоил ее.
— Нет, нет, дытынко, — произнес он тихо, укладывая и укрывая больного, — не бойся, теперь уже все на лад пойдет, будет он силами наливаться, как молодая почка на деревце.
Действительно (этого дня выздоровленье больного начало подвигаться быстро вперед. Однако слабость его была еще так сильна, что он утомлялся от самого короткого разговора, да дед ему и не позволял много говорить.
— Спи, спи только, — повторял он ему, — да ешь добре, а потом уж "набалакаємося". Но больной и не нуждался в этом приглашении: он спал почти целые дни, просыпаясь только для того, чтобы съесть приготовленную ему пищу. Открывая глаза, он сейчас же искал взглядом Галину и, при виде ее, лицо его прояснялось. Как ребенок, съедал он пищу, которую она подавала ему, и, утомленный этой ничтожной затратой сил, опускался на подушки и закрывал глаза.
— Видишь, дытыно, вот когда он, светлый сон, пришел, — говорил Галине дед, указывая на бледное, но спокойное лицо больного, на устах которого, казалось, бродила во сне какая-то тихая, светлая улыбка.
Мало-помалу взбаламученная жизнь на хуторе приняла свое обычное теченье. Убедившись в полной безопасности больного, Сыч начал по-прежнему уходить с рабочими в поле, оставляя больного на попечение бабы и Галины. Так как сидеть подле него неотлучно не представлялось уже теперь надобности, то и Галина мало-помалу возвратилась к своим обычным занятиям: то она кормила своих забытых друзей — кур, уток и белых и серых голубей, сбегавшихся и слетавшихся при ее появлении отовсюду, то поила теплым пойлом свою любимую корову Лыску, остававшуюся теперь с маленьким теленком дома. При появлении Галины во дворе с большой миской в руках, — все устремлялось к ней навстречу. Радостный вой, визг и гоготанье раздавались со всех сторон двора, куры сбегались с громким кудахтаньем, утки торопились, переваливаясь поспешно с одной ножки на другую, голуби, восседавшие на клунях, слетались и окружали ее, усаживались ей на плечи, несмело выхватывали зерна из самой миски, собаки с радостным лаем прыгали вокруг, небольшие, черные, косолапые щенки с пискливым визгом цеплялись ей за ноги, настойчиво требуя, чтобы она взяла их на руки, а из-под навеса раздавался протяжный рев Лыски, напоминавшей Галине о своем существовании. Окруженная этими любящими, ждущими ласки рабами, Галина чувствовала себя королевой. Раздавая всем пищу, она строго наблюдала, чтобы всякий получал свою долю, особенно приходилось ей отбиваться от голубей, окружавших ее целой тучей. — Тише, тише вы, прожоры! — отмахивалась она сверкающим на солнце расшитым рукавом своей сорочки, — всем хватит, никого не забуду!
Но маленькие, серые воришки не слушали ее. А когда, осажденная своими друзьями, Галина оглядывалась на окно хатки и замечала на себе пристальный взгляд больного, она сейчас же оставляла их и подбегала к нему, и спрашивала, не нужно ли ему чего?
— Нет. дивчино, — отвечал он слабым голосом, — мне так хорошо смотреть на тебя!
Впрочем и куры, и голуби, и сама ласковая Лыска не привлекали уже теперь Галину так, как прежде: большую часть времени она любила проводить на "прызьби" у окна больного с тонкой мережкой в руках. Несколько раз больной порывался заговорить с нею, но Галина терялась, конфузилась и под каким-нибудь предлогом выходила сейчас же из хаты.
Прошла неделя. Однажды утром Сыч вошел в хату с высокой кружкой в руках и застал больного бодро сидящим на лавке.
— Ото, сынку, — вскрикнул весело Сыч, — ты, как я вижу, совсем у нас молодец' Вот только пей молочка побольше, да ешь по-запорожски, да это вот зелье, что я принес тебе, употребляй почаще, так мы эту проклятую хворобу через три дня в шею выгоним.
— Спасибо, спасибо, — улыбнулся больной, следя за энергичными движениями чубатого старика, — а вот что хотел я вас попросить, диду: нельзя ли мне "пидголыты" каким способом, вот это, — указал он на свои густо заросшие во время болезни щеки и подбородок.
— Можно, можно! Ишь ты чего заманулося! — вскрикнул шумно Сыч. — Ну, значит уже здоров, так, пожалуй, скоро и на коня запросишься, ей-Богу!
С этими словами Сыч открыл "скрыню", достал оттуда остро отточенный конец сабли и приступил к операции.
Через полчаса больной лежал уже чисто-начисто выбритый, в белой сорочке, с красной ленточкой у ворота, прикрепленной к рубашке Галиной.
— Фу ты, пожри меня огнь серный! Что значит молодое дело! — вскрикнул Сыч, отступая от больного и невольно любуясь им. — Вот только выбрил, а он тебе сразу и помолодел, и похорошел, словно месяц молодой, что дождем обмылся; а тут, — указал он на свои щеки, — хоть всю шкуру сдери, ничего не выйдет!.. Ну, а теперь изволь-ка выпить этого меду, — пододвинул ему Сыч глиняную кружку. — Много уже ему лет, почитай вдвое больше, чем Галине, я его для дорогих гостей берег, да вот велел теперь внучке, чтоб она тебе каждый день эту кружку наливала, и ты чтоб выпивал всю до дна. Да пей, не бойся! — ободрял он больного, заметивши, что тот выпил всего два глотка, — мед ведь головы не трогает, только ноги, а они теперь у тебя "ледачи", так же служат, как бабе коса!
— Нет, спасибо, — ответил больной, опуская кружку на скамью, — за все спасибо, уж столько вы мне сделали... не знаю, удастся ли и отблагодарить когда.
— Какие там благодарности! — пробурчал Сыч, отворачиваясь в сторону, — нашел о чем говорить!
— Нет, нет, человече добрый, — возразил горячо больной, — до самой смерти вашу ласку помнить буду. Вы меня от самой лютой смерти спасли, только как, каким образом, до сих пор не разберу и не знаю!
— Да так, очень просто: сидели мы тут, а приехали ко мне Ханенко, да Гуляницкий, да Палий еще был с ними, такой казарлюга ловкий да горячий, словно огонь!.. Да еще Богун.
— Богун? — изумился больной, — полковник гетмана Богдана?
— Ну да, и побратим моего покойного зятя. Так вот сидим мы в саду, только слышим у речки вдруг что-то шлепнулось с размаха в воду, словно большой сом вскинулся...
И Сыч рассказал подробно больному о том, как они нашли его привязанным к лошади без чувств, без дыхания. Как он пролежал долго, почти при смерти, и как, наконец, пришел в первый раз в себя. Больной слушал этот рассказ с хмурым, угрюмым лицом: последний, видимо, пробудил в нем какие-то мучительные воспоминанья.
VIII
— Да где же я теперь? — спросил больной изумленно, когда Сыч замолчал.
— На хуторе, у меня.
— А хутор ваш где, старче Божий?
— Ге-ге! В самой дикой степи.
— В дикой степи? — даже приподнялся на локте больной, — да ведь это значит от Белой Церкви...
— Дня четыре, а то и пять езды, не меньше, если жалеть хоть трохи скотину; только ты, сынку, кажется, об этом не думал, — перебил его, улыбаясь, Сыч. Но больной не заметил его шутки.
— Дня четыре, не меньше, — проговорил он в раздумье, — что ж, это значит, ваш хутор почти у самого Запорожья?
— Почти не почти, а за день до Днепра, а за другой до Хортицы лодкой доехать можно. И туда, как говорят люди, — далеко, и сюда не близко. Видишь ли, хутор мой затерялся в этой степи, как "волошка" в жите. Куда ни кинь, все далеко; если ты начнешь его нарочно искать, никогда не найдешь! Это я сам такое место выбрал, чтоб ни лях, ни москаль, ни татарин меня не трогали и не знали: я сам себе и пан, и гетман!
— Да кто же вы такой сами, диду любый? Скажите мне і хоть, как звать вас, как величать, чтобы знал, за кого молиться Господу милосердному?
— Ну, прозвище мое не от панского колена идет, — Сычом зовут люди, я из казацкого герба "Шыбай-головы". Ха, xa! Ты, может, не слыхал о таком гербе, — есть, есть, ей-Богу, его установил наш батько "зайшлый" Богдан.
— Богдан Хмельницкий? Вы служили при нем?
— В его собственной Чигиринской сотне. Мы с ним, видишь ли, соседи были. Эх, золотое было у него сердце, царствие ему небесное! Жаловал и меня, и дочку мою, покойную Оксану.