Норвезький ліс - Муракамі Харукі
Другие волнуются, как бы сообщить окружающим о своих делах. Но я не такой, и Ватанабэ тоже не такой. Пусть нас никто не понимает, нам все равно. Я это я, прочие это прочие.
— Правда? — спросила у меня Хацуми.
— Да ну, — сказал я, — я не настолько сильный человек. Мне не будет все равно, если меня никто не сможет понять. Есть люди, с которыми я хотел бы иметь взаимное понимание. Просто я думаю, что если остальные люди в какой-то степени не могут меня понять, то ничего с этим, наверное, не сделаешь. Я это осознаю. Так что он неправ, мне не все равно, поймет меня кто-то или нет.
— Смысл почти тот же, как в том, что я сказал, — сказал Нагасава, беря в руку чайную ложку. — Серьезно, то же самое. Разница, как между поздним завтраком и ранним обедом. Еда та же, время то же, только называется по-разному.
— Нагасава, а мое понимание тебе тоже не особо нужно? — спросила Хацуми.
— Я смотрю, до тебя никак не доходит, что я говорю, а человек ведь понимает кого-то потому, что для него наступает момент, когда это должно произойти, а не потому, что кто-то желает, чтобы его поняли.
— Стало быть, если я хочу, чтобы кто-то правильно меня понимал, это плохо? Вот ты конкретно.
— Да нет, не так уж и плохо, — ответил Нагасава. — Душевные люди это зовут любовью. В смысле, если ты, к примеру, хочешь меня понять. Но моя система существенно отличается от систем, по которым живут другие люди.
— А ты меня, значит, не любишь?
— Просто ты мою систему...
— Плевала я на твою систему! — громко крикнула Хацуми. Она никогда не повышала голоса ни до этого, ни после, кроме того единственного раза.
Нагасава нажал кнопку звонка сбоку стола, и официант принес счет. Нагасава вручил ему кредитную карту.
— Извини, Ватанабэ, что сегодня так получилось, — сказал он. — Я поеду Хацуми провожу, ты дальше сам поступай, как хочешь.
— Да я в порядке. И ужин был классный, — сказал я, но никто на это никак не отреагировал.
Официант принес кредитку и счет, Нагасава сверил суммы и расписался авторучкой. Мы встали и вышли наружу. Нагасава хотел было выйти на дорогу и поймать такси, но Хацуми остановила его.
— Спасибо. Я сегодня с тобой вместе больше быть не хочу. Не надо меня провожать. Спасибо за ужин.
— Как хочешь, — сказал Нагасава.
— Я Ватанабэ попрошу меня проводить, — сказала Хацуми.
— Как хочешь, — сказал Нагасава. — Только Ватанабэ тоже такой же, как я. Парень он добрый и мягкий, но любить кого-то всей душой он неспособен. Там всегда где-то что-то сломано, и ничего, кроме жажды. Я-то это знаю.
Я остановил такси, усадил Хацуми первой и сказал Нагасаве:
— Ну я ее провожу тогда.
— Ты извини, — извинился Нагасава, но голова его, казалось, была уже занята чем-то другим.
— Куда? Эбису? — спросил я у Хацуми. Там была ее квартира. Хацуми мотнула головой в сторону. — Поедем где-нибудь выпьем тогда?
— Угу, — кивнула она.
— Сибуя, — сказал я таксисту.
Хацуми сидела, забившись в угол на заднем сиденье такси, сложив руки на груди и закрыв глаза. Ее маленькие сережки чуть заметно поблескивали каждый раз, когда машину трясло.
Ее платье цвета "midnight blue" точно специально было изготовлено под полумрак заднего сиденья такси. Накрашенные неяркой помадой ее губы красивой формы изредка искривлялись, точно собираясь произнести какой-то монолог, но передумав. Глядя на такой ее облик, мне казалось, что я понимаю, почему Нагасава избрал ее своей подругой.
Девушек красивее Хацуми было сколько угодно. Нагасава мог обладать сколькими угодно из них. Но внутри девушки по имени Хацуми было нечто, способное расшевелить душу человека. Она вовсе не прикладывала больших усилий, чтобы расшевелить собеседника. Распространяемая ею сила была крошечной, но вызывала отклик в душе собеседника.
Пока мы ехали на такси до Сибуя, я все время наблюдал за ней и пытался понять, что представлял из себя тот эмоциональный всплеск, который она поднимала в моей душе. Но понять, что это было, мне так и не удалось.
Лишь спустя двенадцать или тринадцать лет я осознал, что это было. Я был на улице Santa Fe в штате Нью-Мексико, чтобы взять интервью у какого-то художника, и на закате дня зашел в пиццерию поблизости и смотрел на прекрасное, словно чудо, заходящее солнце, жуя пиццу и запивая ее пивом.
Весь мир окрасился красным цветом. Все, что было доступно моему взгляду, вплоть до моей руки, тарелки, стола, окрасилось красным цветом. Все предметы были одинакового нежно-алого цвета, точно их окатили с головы до ног соком каких-то экзотических фруктов.
Среди этого ошеломительного предзакатного сияния я внезапно вспомнил Хацуми. И тогда я понял, чем на самом деле был вызванный ею тогда в моей душе водоворот. Это была невосполнимо утраченная и неспособная никогда быть восполненной ничем радость детства.
Я уже оставил эту горячую, чистую и невинную радость где-то далеко в прошлом и очень долгое время прожил, даже не вспоминая о том, что она когда существовала во мне. То, что расшевелила во мне Хацуми, было долгое время спящей внутри меня "частью меня самого". Когда я осознал это, мне стало грустно до слез. Она была по-настоящему, по-настоящему особенной женщиной. Кто-нибудь обязан был спасти ее, все равно как.
Но ни я, ни Нагасава не смогли ее спасти. Хацуми — как рассказывали мне многие люди — достигнув какого-то этапа в жизни, точно вдруг что-то осознав, покончила с собой. Спустя два года после того, как Нагасава уехал в Германию, она вышла замуж за другого, а спустя еще два года вскрыла себе вены бритвой.
Человеком, сообщившим мне о ее смерти, был, конечно же, Нагасава. Он прислал мне письмо из столицы Западной Германии Бонна.
"Со смертью Хацуми что-то сломалось, и от этого нестерпимо грустно и больно. даже такому человеку, как я."
Я порвал это письмо в мелкие клочки и никогда ему больше не писал.
Мы зашли в небольшой бар и выпили по несколько рюмок чего-то. Ни я, ни Хацуми почти ничего не говорили. Мы сидели друг напротив друга, как уставшие друг от друга супруги, пили и ели поп-корн. Потом в баре стало людно, и мы решили выйти наружу и погулять. Хацуми хотела заплатить, но я возразил, что предложение было мое, и расплатился сам.
Когда мы вышли наружу, ночной воздух был весьма холодным. Хацуми шла рядом со мной в своем светло-сером кардигане. Цели никакой у нашей прогулки не было, и я шел по ночной улице, сунув руки в карманы брюк. Гуляем, прямо как с Наоко, вдруг подумал я.
— Ватанабэ, а тут поблизости в биллиард есть где поиграть? — сказала внезапно Хацуми.
— Биллиард? — удивленно переспросил я. — Ты и в биллиард играешь?
— Угу, еще как. А ты?
— Играю, в принципе. Но не так чтобы хорошо.
— Тогда пошли.
Мы нашли поблизости биллиардную и зашли туда. Это было небольшое заведение в тупике переулка. Внутри биллиардной парочка в виде Хацуми в стильном платье и меня в голубой фланелевой куртке и форменном галстуке выглядела весьма нелепо, но Хацуми нисколько не обращала на это внимания, она выбрала кий и натерла его конец мелом. Затем она вынула из сумочки заколку и приколола волосы на лбу, чтобы не мешались во время игры.
Мы сыграли две партии, но как она и предупреждала, играла она великолепно, а я тем более не мог нормально играть из-за повязки на руке, так что обе партии Хацуми выиграла с разгромным счетом.
— Здорово играешь, — восхищенно сказал я.
— С виду не подумаешь, да? — улыбнулась Хацуми, тщательно прицеливаясь по мячу.
— Где ты так научилась?
— Мой дедушка вообще поиграть любил и биллиард дома держал. Так мы с детства как к нему идем, так со старшим братом вдвоем за биллиард. А когда подросли, с нами дедушка уже серьезно занимался. Хороший был человек. Умный, красивый. Сейчас умер уже. Он всегда хвастался, что в Нью-Йорке когда-то давно с Дианой Дурбин (Deana Durbin) встречался.
Она загнала подряд три шара и промазала по четвертому. Я с трудом загнал один шар, а по следующему промазал, хотя он был совсем простой.
— Это все из-за повязки твоей, — утешила меня Хацуми.
— Да нет, просто не играл давно. Два года и пять месяцев кий в руки не брал.
— Так точно помнишь?
— Друг мой умер ночью того дня, когда мы с ним в биллиард играли, вот и помню.
— И ты поэтому после того бросил в биллиард играть?
— Да нет. Таких особых намерений не было, — ответил я, подумав. — Просто повода не случалось в биллиард играть. Вот и все.
— А как твой друг умер?
— Авария.
Она забила несколько шаров подряд. Глаза ее были очень серьезными, когда она решала, куда направить шар, и удары по шарам она наносила точно выверенными усилиями. Я глядел, как она откидывает назад аккуратно уложенные волосы, поблескивая золотыми сережками, ставит ноги в туфлях, похожих на бальную обувь, в нужную позицию и бьет по шару, поставив стройные красивые пальцы на сукно стола, и эта обшарпанная биллиардная казалась мне частью какого-то аристократического клуба.
Мы впервые были с ней вдвоем одни, и это был замечательный опыт для меня. Находясь с ней вместе, я почувствовал, будто моя жизнь поднялась на ступеньку верх. Когда закончилась третья партия — и третью партию она, конечно же, тоже выиграла — рана на моей руке слегка разболелась, и мы решили остановиться.
— Извини. Не надо было заставлять тебя играть... — сказала Хацуми с неподдельным беспокойством.
— Да ничего страшного. Рана-то пустяковая. Да и здорово было, — сказал я.
Когда мы уходили, хозяйка биллиардной, сухощавая женщина средних лет, сказала:
— Да у вас талант, девушка.
— Спасибо, — сказала Хацуми, улыбаясь. Затем она расплатилась.
— Больно? — спросила у меня Хацуми, когда мы вышли.
— Да не особенно, — сказал я.
— А если рана открылась?
— Да все нормально будет.
— Да нет, пошли-ка ко мне. Я посмотрю твою рану. Все рано повязку сменить надо, — сказала Хацуми. — У меня дома и бинты есть, и лекарства. Да и отсюда недалеко.
Я сказал, что не стоит, так как все не настолько серьезно, чтобы так переживать, но она упорно твердила, что надо посмотреть, не открылась ли рана.
— Или тебе неприятно со мной находиться? Может, тебе не терпится домой вернуться? — шутливо спросила Хацуми.
— Вот уж нет, — сказал я.
— Тогда не упрямься и пошли ко мне, тут пешком два шага.
До дома Хацуми на Эбису от Сибуя было пятнадцать минут пешего ходу.