Норвезький ліс - Муракамі Харукі
Когда врач вышел, Мидори спросила :
— Доктор, как он?
— После операции времени прошло немного, обезболивание мы сделали, — сказал врач, — так что результат операции можно будет узнать только дня через два или три. Если результаты будут нормальные, то хорошо, если нет, будем думать.
— Больше операций ведь не надо делать?
— Поживем — увидим, — сказал врач. — Что это ты в такой короткой юбке сегодня?
— Вам нравится?
— А по лестнице как подниматься? — спросил врач.
— Ну так и подниматься. Пусть все всё видят, — сказала Мидори, и медсестра за ее спиной улыбнулась.
— Тебя бы в больницу не мешало положить ненадолго да голову вскрыть и проверить хорошенько, — неодобрительно сказал врач. — А в нашей больнице пользуйся лифтом, пожалуйста. Нам тут лишние пациенты не нужны. И так последнее время работы хватает.
Когда закончился обход, как раз начался обед. Медсестра привезла на тележке еду и разнесла ее по палатам.
Отцу Мидори на обед принесли картофельный бульон, фрукты, нежную тушеную рыбу без костей, овощную икру. Мидори уложила отца на спину, покрутив ручку внизу, приподняла кровать и напоила отца с ложки бульоном. Отец съел пять или шесть ложек и, отворачиваясь, сказал:
— Хватит.
— Надо еще поесть, папа, — сказала Мидори.
— Потом, — сказал отец.
— Если не будешь есть как следует, сил не прибавится, — сказала Мидори. — В туалет еще не хочешь?
— Нет, — ответил отец.
— Ватанабэ, пошли есть? — сказала она.
— Ладно, — сказал я, хотя откровенно говоря, есть мне не хотелось.
Столовая была наполнена врачами, медсестрами и посетителями. Посреди просторного подземного помещения без единого окна рядами стояли стулья и столы, и все за ними ели, и каждый говорил о чем-то своем — должно быть, о болезнях — и звуки разговоров раздавались точно как в подземном переходе. Порой эти звуки как бы подавлялись вызовами врачей или медсестер, передаваемыми по репродуктору.
Пока я занимал места, Мидори набрала и принесла на алюминиевом подносе две порции обеда. Обед, в который входили пирожки со сливками, картофельный салат, солянка из капусты, рис, соевый бульон, был разложен по такой же белой пластиковой посуде, в какой разносили еду больным. Я съел только половину, остальное оставил. Она же с аппетитом съела все.
— Не хочется есть, Ватанабэ? — сказала Мидори, отпивая горячий чай.
— Да, не особо.
— Это потому что в больнице, — сказала она, оглядываясь вокруг. — С непривычки у всех такое. Запахи, звуки, спертый воздух, лица больных, напряжение, нетерпение, разочарование, страдание, усталость — из-за таких вещей. Они на желудок давят и аппетит гасят, но если привыкнуть, то уже не обращаешь на них внимания. Да и за больным как следует ухаживать не сможешь, если не наешься. Я ведь за четырьмя людьми уже ухаживала так, честно: дедушка, бабушка, мама, папа, так что я про эти дела все-все знаю. Бывает ведь, случится что-то, и поесть вовремя не можешь. Так что когда можно, надо наедаться досыта.
— Это я понять могу, — сказал я.
— Родственники когда папу навестить приходят, мы с ними тут вместе едим. Так они все половину недоедают, как ты. Я когда все съедаю, говорят : "Здоровая же ты, Мидори. А у меня кусок в горло не идет, не могу больше есть." Но ухаживаю за папой-то я! Смех один. Другие лишь изредка придут да посочувствуют, а утку выносить, мокроту помочь схаркнуть, от пота вытереть, это же я все делаю! Если бы от ихнего сочувствия утка сама выносилась, я бы раз в пятьдесят больше других сочувствовала. Но когда я весь обед съедаю, они на меня осуждающим взглядом смотрят и говорят: "Здоровая же ты, Мидори." Все меня, видно, за тяговую лошадь считают. По столько лет людям, почему они настолько в жизни ничего не понимают? На словах-то все можно сказать. Вынесешь ты утку или нет, вот что главное. Почему я все это сносить должна? Я ведь и выматываюсь, бывает, до смерти, и разреветься иногда хочется. Посмотри-ка на все это, как врачи прибегают, в голове у него скальпелем копошатся, хотя и надежды никакой нет, что полегчает, и так раз за разом, и каждый раз ему все хуже становится, и соображать он все хуже начинает, это же невыносимо! И деньги накопленные кончаются, и в университет неизвестно как еще три с половиной года смогу проходить, и сестра из-за всего этого замуж выйти не может.
— Ты в неделю сколько дней здесь? — негромко спросил я.
— Дня по четыре, — сказала Мидори. — В принципе считается, что уход здесь обеспечивается полный, но медсестра сама со всем справиться не может. Медсестры на самом деле ухаживают хорошо, но их тут катастрофически не хватает, а работы слишком много. Так что приходится родственникам за больными смотреть. Ну, в какой-то степени. Сестра за магазином смотрит, так что приходится мне урывками приходить между учебой. Дня по три в неделю сестра все равно приходит, дня четыре я сижу. И в промежутках успеваем на свидания ходить. Весьма загруженное расписание.
— У тебя же времени совсем нет, как же ты еще со мной встречаешься?
— Мне с тобой хорошо, — сказала Мидори, теребя пустой пластиковый стакан.
— Сходи-ка ты пару часиков погуляй тут поблизости, свежим воздухом заодно подыши, — сказал я. — А за отцом твоим я пока присмотрю.
— Почему?
— Мне кажется, тебе лучше одной где-нибудь проветриться от больницы подальше. Даже не говорить ни с кем, просто чтобы в голове свободней стало.
Она подумала и кивнула.
— Ладно. Может и так. А справишься?
— Ну я же видел, как ты делаешь, разберусь. Раствор проверить, пот вытереть, мокроту помочь схаркнуть, утка под кроватью, как проголодается — обедом накормить, а чего не знаю, у медсестры спросить можно.
— Да больше и знать нечего, — сказала Мидори, улыбаясь. — Только у папы сейчас с головой хуже становиться начинает, так что он иногда непонятное что-то говорит, ерунду всякую. Ты внимания не обращай.
— Ничего страшного.
Вернувшись в палату, Мидори сказала отцу, что сходит кое-куда по делам, а пока за ним присмотрю я. Ее отец, похоже, ничего против не имел. А может он ничего из того, что она сказала, и не понял.
Он лежал на спине и смотрел в потолок. Если бы он изредка не моргал, его бы можно было принять за умершего.
Глаза его были воспаленные и красные, как у пьяного, а ноздри при глубоком вздохе слегка расширялись. Что бы ни говорила ему Мидори он уже ничего не отвечал и совершенно не шевелился. У меня не было ни малейшего представления, о чем он может так думать на дне своего затуманенного сознания.
Когда Мидори ушла, я хотел было заговорить с ним, но не знал, о чем и как надо говорить, и решил сидеть молча. Он закрыл глаза и уснул.
Я сел на стул у изголовья и стал наблюдать, как изредка расширяются его ноздри, молясь о том, чтобы он сейчас не умер. Я подумал, что будет просто невероятно, если этот человек умрет, пока я буду присматривать за ним. Я ведь только что впервые встретился с этим человеком, и ничего, кроме Мидори, нас с ним не связывало, и с ней мы всего лишь вместе посещали лекции по "Истории драмы II".
Но он не умирал. Он просто глубоко заснул.
Я наклонился к его лицу и уловил чуть слышные звуки его дыхания. Я успокоился и стал разговаривать с сидевшей рядом женщиной. Она, похоже, приняла меня за кавалера Мидори, так как все время говорила о ней.
— Такая хорошая девушка, — сказала женщина. — За отцом так хорошо ухаживает, вежливая, ласковая, отзывчивая, усердная, и на лицо симпатичненькая. Ты ее береги. Не упусти. Такие девушки нечасто встречаются.
— Буду беречь, — согласно ответил я.
— У нас дочери двадцать один да сыну семнадцать, так они в больницу и не приходят. Как выходные, так они куда-нибудь развлекаться едут, то на серфинги свои, то на свидания. Им только денег карманных побольше подавай.
В пол-второго женщина ушла из палаты, сказав, что сходит за покупками. Больные оба крепко спали. Горячие лучи послеобеденного солнца ярко освещали комнату, и сидя на стуле с круглым сиденьем, я, казалось, вот-вот начну засыпать сам.
В вазе на столе у подоконника стояли белые и желтые хризантемы, сообщая всем, что сейчас осень. В палате витал сладковатый запах тушеной рыбы, оставшейся нетронутой после обеда. Медсестры все так же продолжали сновать по коридору, стуча каблуками, и о чем-то переговаривались ясными и четкими голосами.
Иногда они заглядывали в палату, и увидев, что оба пациента крепко спят, улыбались мне и исчезали. Я подумал, что хорошо было бы, если бы было что почитать. Но в палате ни книг, ни журналов, ни газет не было. Лишь календарь висел на стене.
Я вспомнил о Наоко. Вспомнил обнаженное тело Наоко, на котором не было ничего, кроме заколки для волос. Вспомнил узкую талию и укрытые тенью волосики в паху. Почему она разделась тогда передо мной? Был ли тогда у Наоко приступ лунатизма? Или это была всего лишь моя фантазия?
Чем дальше удалялся я от того маленького мира с течением времени, тем труднее мне было понять, было ли все, что произошло той ночью, плодом моего воображения или нет. Когда я думал, что это было на самом деле, мне казалось, что так оно и было, а когда я думал, что это было моей фантазией, то начинало казаться, что это и была фантазия. Все вспоминалось слишком отчетливо до самых мелких деталей, чтобы быть фантазией, но было слишком прекрасно, чтобы произойти на самом деле. И тело Наоко, и даже тот лунный свет.
Вдруг проснулся отец Мидори и начал кашлять, и мои воспоминания на этом прервались. Я дал ему сплюнуть мокроту на туалетную бумагу и утер пот со лба полотенцем.
— Воды попьете? — спросил я, и он кивнул, наклонив голову миллиметра на четыре. Я медленно вливал понемногу ему в рот воду из маленькой бутылочки, его сухие губы дрожали, кадык слегка шевелился. Он выпил всю теплую воду из бутылочки.
— Еще попьете? — спросил я.
Мне показалось, что он хочет что-то сказать, и я наклонился к нему поближе.
— Хватит, — сказал он тихим голосом. Голос его был еще суше и тише, чем до этого.
— Поедите чего-нибудь? Проголодались? — спросил я.
Он опять слегка кивнул. Я покрутил ручку и приподнял кровать, как это делала Мидори, и стал кормить его с ложки по очереди овощной икрой и тушеной рыбой.
Прошло довольно много времени, пока он съел половину и слегка помотал головой, давая понять, что уже хватит.