Том 8 - Леся Українка
Когда же гость выражает желание перед уходом по-смотреть картину, скрытую за занавесом, Крамер реши-тельно отказывает и тут произносит своє credo: «Художник єсть всегда истинный пустынник... Всегда один, наедине со своим страданием и со своим богом. Слыши-те ли, он должен каждый день священнодействовать! Ничего пошлого ни в нем, ни вокруг него. Видите ли, тогда только снисходит дух святой... Тогда мы покоимся в вечности... тогда мы видим покой и красоту... Место, на котором ты стоишь, святая земля, так должно говорить себе во время работы. Вы же, посторонние, оставайтесь за порогом, понимаете? Там довольно места для ярмароч-ной суеты. Искусство єсть религия. Когда ты молиться, уйди в свою храмину. Торгати и ростовщики прочь из храма. (Запирает на ключ входную дверъ)».
Передать все величие, глубину и благородную простоту этой сцены можно было бы только... процитировав ее всю от начала до конца. В ней нет лишнего слова.
II все же этот фанатический жрец искусства, в сущ-ности, одинокий неудачник: это Ганс Фокерат, оставшийся в живых без Анны Мар, оградивший себя от семьи, закаливтий свой характер неусыпным, серьезным, не-дилетантским трудом; это мастер Генрих, но не тот, кото-рый проповедывает радостный культ солнца и предвидит общение всех детей света в новой религии счастья и красоты, нет; нам вспоминаются слова Генриха, уже вконец сломанного жизнью, когда он обращается к Витти-хен: «Укажи мне дальнейший путь на горную вершину,— пустинником хочу я там зажить, не быть ни господином, ни слугою». И нам представляется, что если бы Генрих после зтих слов не выпил кубка смерти, а действительно взошел на вершину и поселился там пустынником, без Раутенделейн, его, быть может, не мучили бы злые кош-мары, не посещали привидения, не звучал бы потонувший колокол, зовущий к раскаянию, но во время тяже-лой, упорной работы над непокорным железом карлик сомнения все нашептывал бы ему свой неуловимые, но отравляющие речи... Это не єсть уверенный в себе, со-знающий свою силу художник, который говорит такие слова, как Михаэль Крамер: «Я понимаю... Они хотят, наконец, видеть, что там скрывается. Все время я угощал вас великими словами, теперь хотелось бы, наконец, уви-деть что-нибудь. Ничего там нет! — говорю я вам. Ничего не выходит у этого старого хрыча. Иногда он что-то ви-дит, даже чувствует — потом хватает шпатык и все прочь соскребывает!» Да, это неудачник, но все же не посред-ственноеть, не лишенный искры дилетант, это искренний художник, серьезный мыслитель, единственный недостаток его в том, что он больше мыслитель, чем художник; он наиоминает Крамского, каким тот является нам в своих письмах; когда, наконец, он решается показать свою картину другу своей дочери, своєму бывшему уче-нику, то, пораженный величием, красотой и вместе не-совершенством этого творення, молодой художник дает такой приговор: «Великая неудача иногда больше значит, чем самая лучшая удача».
Картины Михаэля Крамера, по-видимому, заставляют думать, подобно тому как сам он скорее воспитывает мысль и характер своих учеников, чем воспитывает из них артистов. Его дочь и ее друг — оба его ученики, оба «клянутся словами учителя», но они, в сущности, не художники (дочь прсподает, ученик пишет критические заметки), отчасти потому, что у них недостаточно таланта, отчасти потому, что «одинокий» артист вообще не может создать школы, отчасти же потому, что воспринимали учение религии-искусства слишком абстрактно, без живого примера и самые слова учителя выслушивали пас-сивно, как неофиты в преддверии храма, готовые по пер-вому возгласу: «Изыдите, оглашепные!» — уйти к будпич-ному труду или даже к «ярмарочной суете», несмотря на все презрение к ней, воспитанное в них учителем. Учитель же не заботится о том, легко или тяжело его ученикам оставаться за порогом,-— он стремится к оди-ночеству не только потому, что это входит в его теорию искусства, но еще и потому, что он устал от жизни, от людей, от всех людей, даже от самых близких, и от них-то, пожалуй, больше всего. В сущности, его тяготит это одиночество, но об этом мы узнаєм не скоро, по одной фразе, вырвавшейся невольно в минуту горя: «Во всем стремление к единению, а на нас лежит проклятие рассеяния!» Но для жалоб он слишком горд, для уступок слишком евободолюбив и, может, бессознательно власто-любив, для объективного изучения людей — он слишком устал, экстаз и мистика легче для усталых людей, чем внимательность и трезвое отношение к окружающим. Михаэль Крамер уходит в искусство, как в монастырь, хотя монастырская жизнь противоречит его же убежде-нию: «Всякий человек должен иметь семью. Это хорошо, это так и надо... Кто признает долг к самому себе, тот признает и долг к другим...» Да, все это так, но уста-лость имеет своє право. На его окрик: «Торгаши, прочь из храма!»—дочь осмеливается возразить: «Но ведь мы не торгаши».— «Боже сохрани, нет! — отвечает отец.— Но все равно! Довольно уже с меня...» — и старается оградить себя искусством и одиночеством от жизни. Но жизнь врывается насильно в его храм со всей своей жес-токой трагикомедией и требует себе внимания...
Едва Крамер запер на ключ дверь своего «храма», как в нее уже стучится Лиза Бэнш, хорошенькая трак-тирщица, фривольная недотрога, пришедшая с жалобой к старику на его